7 июля 2019

Июлия

Июлия
134

Автор: Екатерина Федорова

Фотография: Ольга Агеева


Как странно, я постоянно забываю день, когда умерла бабушка; спрашиваю у мамы, и каждый раз заново вылетает из головы, стирается с жесткого диска навсегда.

А вот ее день рождения, который сама бабушка не любила и не признавала, помню отлично – 2 июля.

Бабушка пресекала попытки поздравлений, запутывала следы: иногда туманно говорила, что, дескать, родилась в июне, но родители по каким-то неясным соображениям записали ее на месяц позже. Иногда, уже в безопасный день, следующий значительно позже праздничной даты, признавалась, что да, все-таки июль. Именно поэтому ее назвали этим мягким, летним, хорошо поющимся, почти полностью сложенным из гласных, потерявшим императорскую броню именем, – Юлия.

Бабушка Юля. Для меня она и взаправду была бабушкой Июлией: мы виделись только летом, когда родители привозили меня в деревню на каникулы.

– Шуя! – кричала я через стенку соседке бабе Шуре. – Шуя, где моя бабушка?
Бабушка всегда была на кухне. Блинчики, лапша, каша «Дружба» из духовки: рис, подженившийся на пшенке, топленое молоко для младшей сестры Оли в желтой пол-литровой кружке с нечаянно отбитой черной мушкой на эмалированной щеке, сытные щи, длинный пирог с черникой, украшенный косичками из теста (если тесто оставалось, бабушка делала «розочки» со сливочно-сахарной сердцевиной), жаренные с картошкой грибы в чугунной сковороде чудовищного, раблезианского диаметра, тяжеленной, как танк. Бабушкин талант и отношение к кулинарии можно описать хрестоматийным платоновским:
– Кок, ты – можешь!
– Знаю, я – работник творческий, – равнодушно отозвался кок.

На этой сковороде бабушка меня учила жарить блины, я не удержала, выронила, сковорода расчертила пол, оставив шрам на линолеуме, кипящее масло брызнуло на свежие занавески; бабушка в сердцах выкликнула пророческое:
– Катя! У тебя руки, как из жопы!
Я долго не могла ее за это простить, вообще раньше часто на нее обижалась. (Сейчас, жаря блины, особенно в запарке, особенно когда Вася лезет под руку, ставлю себя на ее место и думаю – ну а что она еще могла сказать? Во-первых, правда, хоть и грубо. Во-вторых, она просто не успела научиться иначе: война, разруха, бедность. Становление выпало на сложное время. Оглядываюсь назад: еще в тридцать лет я могла стать, какая угодно, но в сорок навсегда сложилось, какой мне быть, я уже вряд ли смогу сильно измениться).

Бабушка относилась к нам с сестрой по-спартански, как ко взрослым. Я всегда полагала, что она больше любила Олю. Недавно мы разговаривали; Оля сказала, да ты что, Кать, наоборот, бабушка вообще никого не любила, и меньше всего – себя. Не потому, что плохой человек, человек она хороший. А просто: так трудно сложилась жизнь. На любовь не хватило досуга.

Впрочем, вот что. Бабушка любила цветы. У нас на даче была аллейка: крепкие ряды янычаров – турецких гвоздик по обеим сторонам короткой, всего в два метра, асфальтовой дорожки; декоративная спаржа – зеленое гипюровое облако на ножке, ею прорежали срезанные букеты. У калитки – нежные пожары вечно мятых, вечно полупьяных флоксов. Флоксы хорошо пахли, но быстро вяли, теряли форму – напоминали музыкантов, отдыхающих после выступления на вечеринке, – только что сосредоточенные, с идеальной осанкой, они вдруг на глазах раскисали в ветреных пошляков.

Флоксы были лишенцы, аутсайдеры, бабушка богемой не интересовалсь; все свое сердце она отдавала георгинам – аристократам нашего палисадника. Они жили ближе всего к дому, чтобы ими можно было любоваться с веранды.
Бабушка покупала или выменивала луковицы, читала книги, рыхлила, удобряла, – вместо того, чтобы прилечь после кухонной и огородной вахты. Высокие, неестественно для Псковской области нарядные, экзотические, как трансвеститы, георгины задирали надменные подбородки перед простецами: картошкой, клубникой, ревенем и крыжовником. После какой-то ссоры я оторвала у главного бабушкиного любимца, флагмана ее цветника, лохматую, бордово-белую голову с симметрично уложенными, как на развесистом барочном парике, лепестками. Бабушка, обычно скорая на расправу, тогда почему-то промолчала, пожизненно лишив меня возможности себя хоть как-то оправдать.

Когда она варила варенье, оставляла детям пенки на блюдце, как молоко котятам, жалела дочек, прожила жизнь с нашим дедушкой, любителем рюмочки, фантазером и донжуаном, который после ее похорон подошел к нам с Олей и с чувством сказал: «А до бабы Юли у меня была жена баба Лена». Дед неожиданно оказался легкомысленным фигаро здесь, фигаро там – первая супруга, односельчанка, не поехала за ним в армию на Север, возвращаться для развода нашему по-шиллеровски влюбчивому дедушке было слишком хлопотно и долго («теперь или никогда»), мухлевать с документами ему как сыну врага народа было не впервой, он уже это делал, чтобы остаться на сверхсрочной…. Вот так они поженились с бабушкой.

Кажется, это был конец апреля – май. В питерских воспоминаниях у меня обычно климатический бардак, но тогда точно наступила весна: холодная, пыльная, черно-белая. Я работала редактором газеты на Леушинском подворье, вернее, это только громко называлось – редактор; на самом деле я мыла полы, посуду, чистила подсвечники, готовила трапезу, бегала по поручениям, пахала в архивах, писала заметки в скверном клерикальном стиле. Такая у меня была глупая юность, вся в перечеркнутых красным ошибках, как сочинение двоечника.

Мы стояли на улице Некрасова, прошел крестный ход (значит, дело было на Пасху?), отец Геннадий нараспев читал в последний раз Евангелие, как я увидела родителей. Я не успела предположить, что могло случиться, почему они вдруг оказались у меня «на работе». Обычно мое воображение мгновенно отстраивает в деталях любое, самое катастрофическое горе, а тут я тупо, без единой мысли, смотрела на мамино лицо, и пыталась догадаться – что с ней? Она плачет или смеется? У меня не возникло никаких предчувствий. Никакой паники. Позже, когда мама сказала «бабушка умерла», и я смогла это расслышать, я нелепо переспросила: «Бабушка что?», мы обнялись, родители уехали, и я поднялась в храм, с разрастающимся ледяным сквозняком в груди, только тогда мне стало страшно.

Меня утешали: «Век человека семьдесят лет, жизнь его яко трава». Зачем-то люди себя обманывают, выдумывая оправдания тому, что объяснить невозможно. Как будто от этого станет легче жить. Как будто ты ни в чем не виноват. Впрочем, я ведь и сама такая. Хочу, когда поеду к ней на кладбище, привезти ей георгины.